Я встретил ее в Кабуле, она работала медсестрой при части. Мне, солдату срочной службы, прикомандированному к штабу 40-й армии, это казалось дурным сном: казарма, убогий азиатский городок на самом краю мира, рискованная близость войны, самодурство и тупость офицеров, – а всего лишь полугодом ранее я был студентом в Москве, сдавал экзамены. Все поменялось в одночасье, когда всех в стране первокурсников призвали в армию.
Страна, не помнящая своих героев, объявила крестовый поход всему свободному миру, мобилизовав для этого мое «поколение дворников и сторожей», поэтому все, кто не сумел вовремя «откосить», оказались в солдатских сапогах. Здесь все было пропитано солнцем, но не добрым и ласковым, как на Родине, а жестоким и безжалостным, испепелившим эту землю до состояния белой пыли: и я был тоже пылинкой, засунутой в песочные часы войны между землей и небом. Единственное, что меня спасало – это то, что я здесь служил художником при начальнике политотдела и должен был оформлять ленинские комнаты, красные уголки и рисовать плакаты.
На пересыльных пунктах нас как бесправных скотов отбирали из общего стада призывников, рассортировывая по мере нашей товарной ценности в разные части по стране, в зависимости от воли того, кто тебя выбирал. Мне и повезло и не повезло одновременно: меня откомандировали в штаб, но я попал в Афганистан, – поддерживать высокий моральный дух воинов-интернационалистов.
Я никогда не любил военных, с детства, хотя мой дед по матери и был особистом в отставке, прошедшим Вторую мировую и комиссованным под чистую после того, как участвовал в учениях с применением настоящей атомной бомбы и получил изрядную долю радиации.
Теперь я был одним из них, – местное население нас всех звало «шурави», – хотя мы представляли собой разноплеменной сброд в солдатской форме. К нам всем относились так, как если бы в одинаковые консервные банки распихали совершенно разную начинку и начали думать, что это один продукт под общим названием «новая общность – советский народ». По мысли нашего начальства форма должна была нас всех уровнять. Но здесь, на передовой, каждый был самим собой (многие от этого страдали) и это было болезненно – узнать, кто ты такой на самом деле.
Штаб армии располагался в бывшем дворце Амина Тадж-Бек, грозно возвышавшемся над Кабулом. В этом было что-то символичное: одну диктатуру заменили на другую, – следы от былого штурма так до конца и не исчезли под слоем поспешного ремонта.
Моим непосредственным начальником был младший сержант Никита Ушлый, которому предстояло через полгода демобилизоваться: он был из Свердловска, архитектор по образованию, попал в армию из-за драки со старостой своей группы, которому спьяну проломил голову; его сослали сюда, чтобы избежать возбуждения уголовного дела. Я помогал ему выполнять его дембельский аккорд – так называлось оформление Дома офицеров – а он обучал меня премудростям армейского оформительского искусства.
Когда я увидел ее впервые, меня поразили ее ноги и я отчетливо так подумал про себя, что «ноги женщины – ее душа. Нет, не ноги, конечно, а ее туфли: то, что и как она носит, – они говорят даже больше о ее характере, чем макияж». На ее лице не было ни единого следа косметики, а умопомрачительные ножки были буквально облачены в узкие лодочки черных лаковых туфель на каблуках-шпильках. И вся она в белом, в ослепительно-белом под Кабульским солнцем, худенькая и стройная: уже не девушка, а мечта… чуть не сказал поэта…
Но именно так я и сказал Ушлому – «мечта поэта», чем очень его развеселил, – а он в ответ: «Это же жена Мельника», – я и взаправду поверил, что муж ее настоящий мельник и представил, что он тоже, наверное, весь белый, весь в муке. Оказалось, что это такая фамилия – Мельник, а вскоре я увидел и ее мужа собственной персоной, начальника Дома офицеров, всего такого круглого, упругого и ладного, словно хлебный каравай.
Он занимался организацией концертов артистов с Большой Земли, поэтому я запомнил его все время куда-то спешащим и вечно недовольным.
У меня в голове не укладывалось, как у столь ординарного человека может быть настолько непохожая на него жена. Впоследствии она мне рассказала, что вышла за него замуж сразу после окончания медучилища в Ивано-Франковске, где он тоже заведовал гарнизонным Домом офицеров. Быть женой офицера казалось ей чем-то возвышенно-романтичным, прямо-таки аристократически-белогвардейским.
Воспоминания мои тонут в белом свете, в котором выгорают дотла события моей армейской жизни. И вот уже нет ни унылых ночей в казарме и безнадежно-тусклого желтого света, ни ужасной жары и слепящего солнца, ни вездесущей пыли и скрипа песка под ногами, ни увольнительных в город и пестрой суеты восточного базара, – память обглодала минувшее до белизны чистого листа, на котором воображение заново воссоздает картинку моих отношений с Яффой, когда она позволяла овладевать ее красотой и исповедоваться ей в моей любви. Ее лицо, слегка тронутое румянцем сладострастия, словно купалось в сиянии дня, когда я ласкал ее прямо на столе в ее кабинете, в котором мы уединялись в послеобеденные часы.
Из нее буквально сочилось счастье, словно вода сквозь ткань, а загадочная улыбка порхала по лицу солнечным зайчиком, заставляя его буквально светиться неземной красотой предосуществленной ангелической плоти, лишь на время, на краткий миг любовной неги проступавшей наружу и сиявшей всей силой своего губительного очарования. Целуя, я буквально пил нектар любви с ее языка, призывно щекотавшего мое нёбо, ощущая биение всего ее тела в моих объятиях, как трепет крыльев бабочки: живое и нетерпеливое, но такое хрупкое, что любое неловкое движение неизбежно было бы губительным для него, – а вместе с тем прощавшее мне с удивительной благодарностью всю грубость моих по-медвежьи неуклюжих ласок озверевшего от одиночества человека.
В эти минуты, одни из лучших в жизни, о которых ты никому не можешь рассказать, просто потому, что не знаешь как, мы чувствовали, что именно ради этих мгновений и стоит жить и не нужны никакие земные блага, лишь бы еще и еще испытать слияние наших тел в одно целое, выгрызая друг из друга свое потерянное еще в Эдемском саду счастье. Белизна ее тела и чернота волос завораживали, словно две разные субстанции смешали причудливым образом, и теперь одно было продолжением другого: у каждого была своя собственная жизнь, – вуаль ее волос то прикрывала лицо и грудь, словно паранджа, то бесстыже их оголяла, а треугольник лобка или скрывался в прихотливых изгибах ног, или призывно выставлялся напоказ как нацистский Schwarzer Winkel, символизируя наше асоциальное поведение в военном концлагере Советского Рейха, доживавшего свое последнее позорное десятилетие.
Целуя ее между ног, я чувствовал себя изгоем, «чуждым элементом общества», от которого в любой момент могут избавиться, «как от бешеной собаки», лишь только правда о нас двоих выплывет наружу, а для меня это было еще и актом раскрепощения моей собственной свободы: тварь я дрожащая или право имею, – возможности преодолеть свое сексуальное табу.
Чтобы понимать всю «порочность» нашего поведения среди войны, несмотря на сам факт адюльтера офицерской жены и солдата, нужно представлять себе атмосферу оголтелого советского патриотизма: все мы были для нашего начальства лишь человеческим материалом, из которого лепили кому что нравится, – из одних получались герои, а из других негодяи. Всех объединяло единое чувство локтя и гордость за то, что мы здесь делали – воевали за нашу великую Родину. И никто не задумывался, что на самом деле мы творили военные преступления против афганского народа; что, оккупировав чужую страну, мы были не правы.
Если сейчас вы скажете такое ветерану той далекой войны, он немедленно ударит вас в лицо. А теперь представьте, что бы сделал любой из них, воинов-интернационалистов, с нами, решившими назло режиму «делать любовь вместо войны» тогда, в Кабуле? Но если честно, таковы были наши убеждения: не стоит забывать, что именно наше поколение было поколением «объявленных лжецов» и нас с детства приучали лгать просто так, без задней мысли или умысла – можно сказать без содержания – потому что так было легче жить, – просто мы были увлечены друг другом.
Периодически проходили обстрелы города, мы слышали многочисленные рассказы о том, как и за что убивали душманов, расстреливая целые кишлаки в качестве актов устрашения, но это было далеко и не с нами – мы были слишком заняты друг другом и охранением своей тайны, чтобы замечать несовершенство окружающей действительности. Но если действительность и не менялась, то незаметно менялись мы сами под всепроникающим Кабульским солнцем, словно персонажи Рэя Бредбери – мы становились все более «смуглыми и золотоглазыми». Что-то в нас росло и крепло, хотя и я и она относились к тому, что было между нами, как просто рискованному приключению ценою в жизнь.